Прозаика это рабочий термин, введенный в конце 1980-х — начале 1990-х американскими русистами Гэри Солом Морсоном и Кэрил Эмерсон для обозначения междисциплинарного подхода в гуманитарных науках, призванного отстоять — в литературной критике и не только в ней — гуманистически-персоналистические ценности повседневного («прозаического») существования человека и человеческого сообщества против «теории» овеществляющих и идеологизирующих (дегуманизирующих) тенденций в современной литературно-эстетической мысли и культуре, а также лежащего в основании этих тенденций традиционного (от Аристотеля до структурализма) концепта «поэтики».
Первое употребление
Впервые употребленный Г.С.Морсоном в его книге о «Войне и мире» Л.Н.Толстого (Morson. 1987) и в программной статье «Прозаика» (Morson, 1988), термин «прозаика» был затем подробно обоснован и применен на большом литературно-теоретическом и историко-культурном материале в написанной Морсоном и Эмерсон монографии о М.М.Бахтине (Morson, Emerson. 1990).
Прозаика — термин
Термин-концепт прозаика определяется в двойном качестве — как интерпретация научно-философского наследия Бахтина и как «творческий потенциал» этого наследия, осмысленный и примененный в другое время, в ином социокультурном и национально-языковом контексте. «Прозаика, — поясняют Морсон и Эмерсон, — охватывает два связанных, но отличных друг от друга аспекта.
Прозаика как теория литературы
Во-первых, в отличие от «поэтики», прозаика обозначает такую теорию литературы, в которой основное место принадлежит прозе вообще и роману в частности, по сравнению с поэтическими жанрами в узком смысле.
Прозаика как форма мышления
Во втором значении «прозаика» выходит легко за пределы теории литературы: это — форма мышления, подчеркивающая особое значение повседневности, обыденности, «прозы» мира и человеческой жизни» (Morson, Emerson). В качестве «формы мышления», т.е. принципа мировоззрения, прозаика характеризует творчество А.И.Герцена, А.П.Чехова и особенно Л.Н.Толстого, на Западе в 20 века — творчество таких мыслителей, как Л.Витгенштейн, Г.Бейтсон и Ф.Бродель.
Прозаика же в первом значении, т.е. в качестве теоретико-литературного принципа, восполняющего понимание как «поэзии», так и «поэтики», по мнению американских литературоведов, — «совершенно уникальное создание Бахтина» (там же).
Прозаика мыслится американскими критиками как оппозиция пред и пореволюционному утопизму русской интеллигенции, радикализовавшей западный «теоретизм» (Бахтин) в подходе к миру, человеку и обществу.
Кроме того, она мыслится как оппозиция «семиотическому тоталитаризму» (Морсон) — духовно-идеологической тенденции в научном и общественном сознании и практике 20 века, попытке насильственно навязать реальной, «прозаической» жизни — будь то жизнь общества, произведений искусства или отдельного человека — некоторый утопически сконструированный, теоретически общезначимо общеобязательный «порядок» и «правильность».
Прозаика в российском контексте
Соответственно в российском контексте, по мысли Морсона и Эмерсон, прозаика выступает как своего рода контридеология, как русская «контридея», или «контртрадиция». Бахтин продолжает гуманистические традиции русской литературы и либеральной идеологии сборника «Вехи», противостоявшие тоталитарному двойнику и изнанке (историческому обращению) религиозно-народнически-соборных импульсов «русской идеи».
Прозаика западном духовно-историческом контексте
В западном духовно-историческом контексте бахтинский «потенциал» прозаики противостоит, методически и мировоззренчески, «семиотическому тоталитаризму» в лице тех теоретических и идеологических направлений 20 века, с которыми полемизировал Бахтин в 1920-30-е и которые именно на Западе оказались сильнее, чем в России, и обрели в 1960-80-е как бы второе дыхание в «ситуации постмодерн».
Таковы марксизм и фрейдизм как научно-теоретические и мировоззренческие принципы, русский формализм и футуризм как модели общеэстетического и литературно-критического «тоталитаризма». Структуралистская семиотика, стремящаяся «структурами» и «кодами» организовать предмет гуманитарного познания, в действительности, скорее разрушая его, не случайно оказывается на постмодернистском этапе трансформированным вариантом авангардизма начала 20 века. Парадигмой здесь является русский формализм. Критика Бахтиным «формального метода» в 20-е, не имеющая аналогов ни в России, ни на Западе, представляет собой образец и исходный пункт прозаики в теории литературы.
Авторы прозаик ставят в центр своего понимания мира жизни и мира литературы этический конкретный момент ориентации человека и литературного героя в неотчуждаемой от личности, посюстороннемирской и свободной от каких-либо «априорных» социально-исторических перспектив и ангажированности «прозаической» действительности.
Прозаика в литературной критике
Прозаика, как эвристический принцип в литературной критике и, шире, в гуманитарно-филологических дисциплинах, должен, по мысли Морсона и Эмерсон, соответствовать непривычной для современной специализации (особенно на Западе) всеохватности своего русского первоисточника — бахтинской междисциплинарной программе.
В основе этой программы — и, по мысли американских интерпретаторов Бахтина, ее возможностей в современном гуманитарном познании — пересмотр взаимоотношений между «поэзией» и «прозой» как внутри литературной теории («поэтики»), так и за пределами теоретического познания как такового. Имея в виду Ц.Тодорова и аналогичные по духу структуралистски ориентированные «нарратологии» Ж.Женетта, С.Чэтмана и др., авторы прозаик утверждают, что все такого рода попытки систематически определить место и качество художественной прозы как особого словесного искусства не выходят за пределы традиционной поэтики и формалистической концепции «поэтического языка».
«Вводя прозаику… Бахтин стремился не дополнить традиционную поэтику «поэтикой прозы», а изменить наш подход ко всем литературным жанрам, как поэтическим, так и прозаическим» (Morson, Emerson). «Поэтика освещает в прозе лишь те аспекты, которые она разделяет с поэзией, отвергая художественное значение всего остального. Для Бахтина же, наоборот, величие художественной прозы как раз в том, что она не разделяет с поэзией, — в свойственном ей ощущении прозаической текстуры жизни во всем богатстве ее обыкновенности» (Ibid). Не Аристотель «Поэтики», а скорее Аристотель «Никомаховой этики» — подлинный источник и поэтики, и прозаики у Бахтина.
Прозаика и теория познания
В плане теории познании, согласно Морсону и Эмерсон, концепция прозаики противостоит идеалу «системы», «закона», поскольку ни индивидуальная, ни социальная, ни историческая жизнь людей вообще не улавливаются с помощью абстрактного упорядочивания. В обще-эстетическом плане прозаика противостоит прежде всего романтической концепции творчества, логическим и историческим завершением которой является в теориях и в практике искусства 20 века нигилистическое отрицание «непоэтической» действительности — тенденция, прежде зафиксированная Ф.М.Достоевским в его «антигероях» — «бесах», а в русской действительности предвосхищенная в личности М.Бакунина с его идеей «творческого» разрушения.

В противоположность всему этому прозаика — попытка, по выражению Бахтина, «протрезвить экстаз», по-новому связать человека с миром, искусство с этикой. «Идеологом прозаики» для американских русистов стал Л.Толстой, а ее эстетическим коррелятом — традиционная реалистическая литература 19 века (в особенности социально-психологический роман).
Тем самым за пределами прозаики оказался ряд важнейших идей и концепций самого Бахтина, в особенности обоснованная им в плане исторической поэтики теория «гротескного реализма» романа Ф.Рабле в начале и «полифонического» романа Достоевского в конце Нового времени как условия «романизации» вообще.
Соответственно, вся проблематика «серьезно-смехового», с которой Бахтин связывает самую возможность «прозаического уклона» в истории европейской культуры как в научно-философском («сократический диалог»), так и в словесно-художественном («мениппея») мышлении и творчестве, — осталась за порогом прозаики.
Это в особенности касается концепции карнавализации и романа Рабле. Отождествляя «гротескный реализм» с неоформалйстически-неомарксистскими интерпретациями Бахтина на Западе (а в последние годы и в России), Морсон и Эмерсон по существу приняли эти интерпретации за адекватные, увидев в бахтинском истолковании карнавала не столько творческий, сколько нигилистически-разрушительный потенциал — не прозаики, но утопию.
Расхождения или недоразумения между концепцией прозаики, с одной стороны, и бахтинским «диалогизмом», с другой, обнажились и обострились в 1990-е,когда вместе с глобальными изменениями общественно-политического и духовно-идеологического климата произошло стремительное исчерпание всех прежних попыток (на Западе и в России) реализовать «творческий потенциал» идей русского мыслителя как изнутри литературно-эстетических концепций, ставших как бы традиционными, так и изнутри формально противостоящих им тенденций «спасти» эстетический объект литературы, оперевшись на ближайшую к нам классическую традицию и ее герменевтический потенциал.
В новых условиях концепция прозаики все больше теряла связь с русским источником и образцом: Бахтин из нужного «другого» довольно быстро сделался для авторов прозаики не очень нужным оппонентом, поскольку прежде не замеченные или сознательно игнорировавшиеся трудности бахтинской мысли оказываются неразрешимы в пределах понятой в духе Морсона и Эмерсон прозаики. Отказ Морсона и Эмерсон от интерпретации прозаики на более глубоком и отдаленном от «постсовременности» уровне бахтинских идей и теорий делает эвристический потенциал прозаики едва ли не проблематичным. Тем не менее, независимо от инициировавших это понятие американских критиков, термин и идея прозаики по-прежнему сохраняют продуктивный смысл как внутри бахтинистики, так и вне ее.



